В тот день мы опять поссорились с мужем из-за этих дурацких обоев.
Как сейчас помню, было двадцать первое сентября, Рождество Богородицы. Вадим причащался на ранней Литургии, потом перед работой зашёл домой. А я опаздывала с детьми на позднюю. Ничего не успевала, нервничала. А тут ещё эти обои на кухне. Кот продрал на них огромную дыру, на самом видном месте, и это дико меня раздражало.
Мы не раз договаривались, что поедем вместе в магазин, выберем новые, какие мне понравятся, чтобы потом не было вопросов. А мне было лень, недосуг, я хотела, чтобы он сделал все сам. Злилась. И постоянно припоминала ему эту дыру. Муж как всегда в то утро ответил мне: "Давай уже поедем. Вот что тебе понравится, то и купим."
А я металась по квартире в поисках детских курток, шапок, жалела себя, винила всех вокруг и с тоской вспоминала свою беззаботную свободную молодость. Без серого быта и дыр на стене.
– Если я ещё и обоями буду заниматься, зачем мне вообще муж, – в сердцах «бросила» я, потрясая как всегда не вовремя обделанным Машиным памперсом… Муж молча пошёл к выходу. И тихо закрылась за ним входная дверь…
А вечером он пришёл с работы и лёг на диван: "Что-то нездоровится…"
Тридцать семь и пять, насморк, першит горло…
Я занимаюсь детьми, домом, готовкой и ропщу про себя: "Тридцать семь и пять, а он лежит. А я даже поболеть по-человечески не могу".
Тридцать восемь… Тридцать восемь и пять… Муж не ест, только просит пить.
Ночами кричит Маша. У неё, наверное, лезут зубы. Я не сплю, жалею себя, завидую Вадиму, который спокойно «отдыхает» в соседней комнате и вспоминаю, как обидно мне было, когда он сказал то… Или это… И вообще, ему хорошо, он целыми днями на работе. А, я бедная, на разрыв. И дырка эта дурацкая на обоях. А у Люськи вон ремонт. Петровы в Испании. Жизнь моя, жестянка…
Утром у мужа почти тридцать девять. На шее вылез огромный лимфоузел.
Пришла врач, прописала антибиотики. Два дня пьёт и все хуже.
Приехала скорая, увезла в больницу.
– Всякое может быть, вы только не волнуйтесь.
Опять закрылась за ним входная дверь.
Тишина… Испуганно смотрят на меня дети: "Мама, с папой все будет хорошо?"
– Да, конечно.
Мне не до обоев. Мне страшно. Я стою у этой жуткой закрытой двери и по щекам текут слезы: "Господи! Не оставь! Пусть все будет хорошо! Я так его люблю!"
Но муж этого уже не слышит.
А потом начался ад. Я не писала об этом в интернете и не многим сказала. Не могла. Но новость все равно разлетелась. Мне звонили, писали, предлагали деньги, помощь и помогали. Но иногда мне хотелось швырнуть телефон об стену. Он разрывался, а я ждала только одного единственного звонка – ОТ НЕГО.
Каждый вопрос: «Как Вадим?» был ножом по сердцу. Люди хотели как лучше, а у меня внутри не было живого места. Но все равно, дорогие, спасибо вам. Если бы вас не было рядом, я бы не выдержала.
Капельницы, антибиотики, бесконечные анализы, пункция лимфоузла, удаление, биопсия, КТ, УЗИ всего, гастроскопия, колоноскопия, пункция костного мозга, консилиумы, совещания, какой-то известный профессор, задумчиво разводящий руками…
Мужу хуже… Температура ползёт все выше и его колотит так, что сотрясается кровать.
Я каждый день в больнице. Меня ненавидят все врачи. С детьми периодически сидят подруги. Но основной груз взвалила на себя наша старшая дочь, Варвара. Маленький, тринадцатилетний ребёнок, она стала моей опорой, моим тылом, моими костылями.
– Мама, будь с папой, я все сделаю, не волнуйся. С девочками я справлюсь… Вадим через силу улыбается, бодрится и говорит, что все будет хорошо. Обязательно! Чтобы я не нервничала и больше отдыхала. Были два дня, когда казалось, что он уходит у меня на глазах.
– Только не оставляй меня, – шептала я. – Я люблю тебя!
– Мы не знаем, что с ним, – говорили врачи. – Инфекция или онкология. Но анализы за инфекцию не говорят… Все под Богом ходим.
Онкология… На меня как будто упала бетонная плита.
Я вышла на улицу, села на асфальт, прислонилась к стене и завыла. Это был кошмарный сон. Хотелось проснуться, но сон все не заканчивался. Это не с нами, нет. Но это с нами!
Нельзя… Нельзя… Нужно собраться. Домой, к детям… Нет, сначала в Новоспасский к «Всецарице», потом – к Матроне.
– Ты где? – звонит наш друг Егор. – Возвращайся домой!
Наверное, боится, что я сойду с ума.
– Мама, я покормила девочек, не волнуйся, – звонит Варя. – Маша спит.
– Муж? – Спрашивает меня послушница за свечной лавкой.
– Муж.
– Все будет хорошо, вот увидишь, Матронушка поможет. Она всегда помогает.
Я рёву, уткнувшись в икону. Смотрю в закрытые глаза Матронушки. Мне кажется, что она плачет вместе со мной. Я молюсь, ропщу, прошу прощения, виню себя, вижу все свои ошибки, гадкие дела, обещаю Богу исправиться, обещаю вообще ВСЕ! Лишь бы муж выздоровел… Иду в метро. Сажусь…
Море… Какое же изумительное море. Пальмы, солнце. Какие-то яркие птицы. Цветы. Мы с Вадимом там. Нам хорошо. Мы смеёмся. Мы в раю. Он идёт купаться. Красивый, стройный. Заходит в воду. Дальше, дальше… Его уже не видно.
– Вадим! – Кричу я. – Вадим!
Его нет. Море стало чёрным. Солнце исчезло. Нет всей этой красоты. Темно…
– Вадиииим!
– Девушка, девушка! Вам плохо? Вы так стонали.
Я заснула и проехала свою станцию.
Хватаюсь за телефон: "Ты жив?"
– Ты чего? Конечно, жив!
Ночью четырехлетняя Тоня кричит и зовёт папу. Днём на каждый шорох бегает к двери и смотрит, не пришел ли он. Просится в деревню. Я обещаю. Но как я поеду без Вадима? Там все – его руками. Все им дышит. Я не смогу.
Какая-то девочка в храме сказала Соне: «У твоего папы рак». У дочки нервный срыв, поднялась температура. Два дня не ходим в школу. Шестилетняя Дуня собралась навсегда в монастырь – молиться за папу, и чтобы у нас все было хорошо. А пока она сама научилась кормить Машу.
Маленькая Машенька, которая с рождения спала отдельно в кроватке, с того первого дня, как увезли мужа, просится ночами ко мне. Как чувствует. Жалеет. Греет меня своим солнечным бочком. И мне чуть легче.
Каждые пять минут звоню в больницу.
– Лучше?
– Нет.
– Но хотя бы не хуже?…
На стуле его рубашка. Как же меня раздражали эти его рубашки на стуле. Беру, прижимаю к лицу. Его запах. Такой родной. Хочу убрать в шкаф. Нет, пусть висит здесь. Как будто он дома.
Встречаю его из наркоза после операции и больше всего боюсь, что он не проснётся. Вечером с детьми мы читаем канон «Богородице».
Звонит Вадим: "Температура немного спала." Слава Богу! А потом опять полезла вверх.
Девять вечера… Какой-то врач посоветовал мужу поменять антибиотик. Но его надо покупать самим, он дорогой, есть не везде и только по рецепту.
В двадцать два тридцать я уже «ломлюсь» в больницу с этим антибиотиком. Как я его взяла без рецепта – не важно. Врач улыбнулся, строгая медсестра впервые назвала меня на «ты» и сказала что-то успокоительное.
Уходя, я прочитала на двери ординаторской: «Вадим Прищепа. Тяжелый. Реанимационной бригаде быть готовой». Бетонная плита стала тяжелее…
Я разбегаюсь и бьюсь в закрытую дверь.
Суббота… Весь храм во главе с батюшками молятся о здравии болящего Вадима. А я даже не могу войти внутрь. Вижу алтарников и начинаю реветь. Там сейчас должен быть мой Вадим. Мой, мой Вадим! Почему они здесь, а его нет???
– Как твой-то? – спрашивает меня на выходе лежащая на траве пьяная бомжичка Наташка. – Мы все молимся.
– Все… Все молимся! – важно кивают ее «коллеги». – Ты ему передай, чтобы он не того… Чтобы уххх!!!!… И, не выдержав эмоций, один из бомжиков упал навзничь и захрапел.
Воскресенье… После Литургии наш друг алтарник Влад вызвался съездить со мной и девчонками к Спиридону Тримифунтскому. Прошли быстро, приложились.
– Помоги, не оставь, сотвори чудо! – молча «кричу» я.
Какой-то грек, который приехал с Корфу с мощами, взял меня за плечи и, глядя в глаза, улыбнулся. Наверное, понял. Потом мы отправились вместе с детьми в больницу. Нас пустили…
Что ещё было?… Я плохо помню. Все как в тумане, как будто не со мной. Какой-то странный, чужой мир вокруг. Все куда-то бегут, смеются, целуются, ругаются. Зачем? Для чего? Это все проходит мимо меня, а я как будто стою на месте и смотрю кино. И ничего не понимаю.
Сейчас моя жизнь – это слезы, страх, надежда, отчаяние, вера. Передо мной закрытая дверь. А за ней мой муж. Я разбегаюсь, бьюсь в эту дверь, падаю, встаю, и опять разбегаюсь. Она должна открыться! Должна! Тогда я схвачу его, прижму к себе, скажу как я его люблю и никуда больше не отпущу…
– Лена, мне лучше… Тридцать восемь и три…
Я готова расцеловать эти цифры.
– Я сегодня весь день ходил по коридору… Тридцать семь и два…
– Тридцать шесть и девять…
Родной!
Мне кажется, я, наконец, могу дышать. Смотрю вокруг. Надо же, оказывается, листья уже все пожелтели. А там – красный клён. Красиво…
– Мама, а Маша за эти две недели сама научилась садиться, – говорит Дуня. – И ползать у неё нормально получается.
Я и не заметила… Машуньке через неделю год, которого я так ждала. А я «не здесь».
Зеркало… Кто это? Неужели эта старуха – это я?
Наша дверь открылась…
Пункция и биопсия узла в норме. Костный мозг тоже. Анализы более-менее. Ожидание каждого результата – десять лет жизни. Что это было, ни мы, ни врачи так и не поняли. Нам ещё предстоит все контролировать, но по крайней мере он дома и чувствует себя почти здоровым.
Что помогло? Чудо-антибиотик? Святитель Спиридон? Матронушка? Господь? Молитва? То, что один наш священник ездил в больницу причащать мужа? Или потому что другой батюшка, у которого дочь в это время была в реанимации, матушка с ней, на нем куча детей, а он звонит мне и говорит: «Едем к Вадиму служить молебен!» И покупает кучу вкусностей. Ему сейчас вообще не до нас, самому нужна помощь, но он С НАМИ. И хочется поклониться ему в ноги.
Я не знаю, что помогло. Наверное, все вместе. Но вчера нас выписали.
Не мужа, а именно НАС! Знаете, наверное, только сейчас, когда через две недели нашей семье исполнится пятнадцать лет, я поняла, что такое «да будут двое в плоть едину».
Это когда ссоришься, дуришь, психуешь, обижаешься и обижаешь, порой хочешь прибить эту свою «зловредную» половину, уходишь «в ночь», возвращаешься, но когда происходит такое – тебя как будто рвут на две части. Без наркоза. По живому. Просто отрывают кусок. Ещё немного, и оторвут. И тогда не станет и тебя. Потому что вы – одно. Все, что с ним – это и со мной тоже. Без него меня нет. Без него вообще ничего нет!
Ты хватаешься за эту половину руками, зубами, мыслями, молитвой, тянешь к себе и пытаешься приставить обратно, прибить, пришить, приклеить. И умоляешь Господа: «Только не забирай!!! Какие обои! Какие ссоры! Милый, хороший, только живи!!!» И кусаешь подушку ночами от боли и страха. И все готова отдать! И все простить.
А что прощать? Прощать-то и нечего. Все же было прекрасно! Вспоминается только хорошее. Наша встреча. Тот первый маленький букетик. «Ты выйдешь за меня замуж?». Рождение детей. Наши любимые места. Рука в руке. Глаза его голубые. Борода эта колючая. Мечты о внуках. А плохое? Разве оно было?
Вся его жизнь, каждый поступок, каждый вздох – для меня, для детей. И клянёшь себя за то, что была всем недовольна, не долюбила, не сказала, что самый лучший. Что закрывалась тогда за ним дверь, а ты молчала.
Никогда! Никогда так не делайте! Ведь дверь может и не открыться обратно. Успейте сказать: «Люблю!» пока ещё не поздно. Это может все изменить. Это свернёт горы! Словом можно убить и словом можно сотворить чудо.
Ссоры, споры, дыры – все это ерунда. Все это можно исправить. Вообще ВСЕ на свете можно исправить. Нельзя исправить только смерть…
Все это время я вспоминала бабушку Марфу. Мы познакомились с ней в нашей деревне. Она рассказала мне о муже Кольке, с которым когда-то очень давно поссорилась и не обняла, когда он уходил на работу. И в тот день Николай погиб. Много лет прошло, десятилетий. Но до сих пор не может простить себе старая Марфа, что не поцеловала тогда, не остановила… И закрылась навсегда ее дверь.
Вспоминала Ирку. «Ну и проваливай!» – крикнула она жениху Егору в пылу ссоры. Ночью, пьяного, его сбила машина. И Иркина дверь тоже навсегда закрылась. Она сошла с ума и сгинула куда-то. Проклинала себя, что не прижала к себе тогда любимого, оттолкнула. Кто-то говорит – повесилась. Кто-то – скололась…. Не знаю. Как же страшно все это…
Мы сидим на кухне. Муж пьёт чай. Не отходят от него счастливые девчонки: «Папочка вернулся». Обезумевший от восторга кот носится по стенам и потолку. Мы вместе!
С улыбкой вспоминаем, какая «чудная» компания подобралась у них в терапевтической палате, куда его в итоге перевели. Тяжелый Вадим, с непонятным диагнозом. Тихий и интеллигентный любитель спиртного с циррозом печени. Благообразный смиренный батюшка. Ветхозаветный дед с глубокой деменцией, сутками, не умолкая, говорящий нараспев стихами, призывающий женщин и ночами требующий отвести его в библиотеку.
А ещё 71-летний военный лётчик, который четырнадцать лет неотступно, не болея ни дня, ухаживал за лежачей женой. А когда она умерла, он приехал к дочери и у него оторвался тромб в аорте, с чем он и попал в больницу. И здесь, в этой палате, после реанимации, несмотря на строжайший постельный режим, начал присматривать за слабоумным дедушкой.
Я сижу, смотрю на мужа, на детей, на рехнувшегося кота и думаю о том, как хрупка наша жизнь. Сегодня ты счастлив, а завтра – бездна. Пытаюсь запомнить эти моменты. Когда открылась дверь. Когда забилось сердце и смогла вдохнуть. Когда увидела клён, солнце и небо. И поняла, что опять живу.
То смеюсь, то плачу. Ещё болит «шрам» в том месте, где от меня «отрывали» мою половину. Но уже «заживает». Теперь всё будет по-другому. Я же обещала!…
Шла Литургия Великого четверга. Я собиралась причащаться и, пробравшись через толпы народа почти к самому алтарю, затаив дыхание, вслушивалась в слова молитв.
Я знала, что опять за пост потерпела поражение по всем фронтам. Но может хоть сейчас, в эти дни, когда вот-вот произойдет страшное, и Христос, которого я так люблю, пойдет за меня на жуткую смерть, я возьму себя в руки стану — не достойной этого, нет… Это невозможно. Но хотя бы немного чище. А еще я слушала про Иуду и думала, что какая бы я не была, я никогда не предам Спасителя. Никогда!
Я посмотрела вокруг. Рядом стояли люди, знакомые и нет, и мне казалось, что они чувствуют то же — никто из нас не предаст Христа.
«Вечери Твоея Тайныя днесь, Сыне Божий, причастника мя приими: не бо врагом Твоим тайну повем, ни лобзания Ти дам яко Иуда, но яко разбойник исповедаю Тя: помяни мя, Господи, во Царствии Твоем», — пели в храме. И мы все были там, на той Вечери, рядом с Христом. Мы молились, крестились и были собраны, как никогда…
“Оно и видно, что больной”, — ехидно донеслось сзади.
И вдруг по благоговейным рядам прошло какое-то волнение. Что-то «инородное», несоответствующее моменту появилось на нашей со Христом вечере.
К алтарю пытался пробраться какой-то мужчина. Лысый, худой, со странно-горящими глазами.
Кто-то молча пропускал, как будто и не замечая его острых локтей, потому что был весь ТАМ — со Христом. Кто-то удивленно смотрел. Кто-то раздраженно шипел: «Имейте совесть, вы мешаете людям молиться!»
— Мне надо в алтарь! Мне очень надо! — повторял мужчина и пробирался вперед.
“Надо же, сумасшедший какой-то, — мелькнуло у меня в голове. — Ну да, такие часто туда ломятся. Особенно на Страстной”.
Мы, стоящие впереди, теснее сомкнули ряды перед его носом.
— Пожалуйста, пропустите, — просил он и из последних сил пытался прорваться.- Мне надо исповедоваться.
— Исповедь закончилась! Надо вовремя приходить! — строго сказала какая-то бабулька и, умиленно посмотрев на икону, перекрестилась.
— Нельзя в алтарь! — квакнула я и, встав перед дядькой, решила, что умру, но неблагочестия не допущу.
— Не толкайте меня, я больной, я сейчас упаду, — простонал мужчина, обращаясь к кому-то.
— Оно и видно, что больной, — ехидно раздалось откуда-то сзади.
— Подумаешь, задели его слегка, — донеслось сбоку.
“Вот хам, — подумала я. — Захожане, что с них взять!”
И еще сильнее и благочестивее вросла в пол.
В этот момент из боковой двери алтаря, перед которой все это происходило, вышел один из священников.
“Ну, сейчас он ему устроит, — потерла я про себя руки, — раз нас не слушает”.
И облегченно перекрестилась.
Он шел ко Христу и успел!
Но батюшка посмотрел на него и, протянув руку, вырвал из нашей толпы. А потом обнял за плечи и, отведя чуть в сторону, начал исповедовать.Из двери выглянул другой священник и через несколько секунд вынес странному дядьке стул. Мы, благочестивые прихожане, удивленно переглянулись.
“Чадо крутое что ли?” — было написано у нас на лицах. Да нет, не похож. Неказистый слишком.
— Да это же N! — всплеснула руками одна старушка.
Я пригляделась. Да! Это был N. Раньше он был постоянным прихожанином и даже вроде кем-то работал в храме. Мы мало общались, но я знала его в лицо. А потом N. заболел онкологией и на какое-то время исчез. Он так изменился, что в тот день мы его не узнали.
— Надо же, еле сидит, а пришел в храм, — прошептал кто-то, знающий мужчину…
Мне было видно N. Бледный и слабый он, действительно, еле сидел на стуле, вздыхал и вытирал лицо. Было видно, что держится он из последних сил. Но пришел, хоть и опоздал.
Я вспомнила, как он просил пропустить, туда, вперед, к Богу. А мы дружно сомкнули ряды. И задохнулась от стыда. Я видела, как просветлело его лицо, когда он причастился. Потому что, он шел ко Христу и успел! И как улыбнулся мне потом. И чуть не разрыдалась…
Я хотела опять почувствовать, что мы все ТАМ — на той Вечере, с нашим Спасителем. И не могла. Нас там не было. Что-то «инородное» прошло по нашим рядам. И исчез Бог из наших сердец. Там были пустота и склоки. И мы просто стояли в храме.
Я думала о том, что я не Иуда и никогда не предам Христа. Я обязательно увижу Его в любом человеке — в ближнем, в дальнем, приятном и неприятном. И знала, что это не так. Что я опять оттолкнула, не поверила, не пожалела, и не предательство ли это?
Я хотела написать что-то светлое. Что пост прошел не зря и воскресло сердце мое… Но воскресло ли оно?
К вечеру дочки почему-то поссорилось, раскричались, я «рявкнула», чтобы успокоились. В общем, обычная история. Вернулся с работы муж, всех помирил, обогрел (это он умеет). Девчонки рассказали ему свои маленькие беды, обиды. И все сразу забылось. И опять любовь, смех, игры. Только старшая, Варюша, была все время какая-то очень грустная. Смотрела на меня своими печальными глазищами и как будто что-то хотела сказать.
«Варя, ты хочешь со мной поговорить?» — спросила я. «Да, мама!».
Мы закрылись в комнате. Сидим — молчим. Только вижу, глаза её наполняются слезами. «Ну, говори, дочь, не молчи…» И Варя заговорила… «Мама, ты знаешь, я очень тебя люблю… Но вот сейчас ты была не права… Ведь я могу сказать, что ты была не права?» — «Можешь, Варя!»
«Мы с девочками поссорились, ты сказала, чтобы мы "быстро прекратили и ушли с кухни", а ведь даже не спросила, что случилось. А я просила их, чтобы мы вместе тебе помогли, убрались. А они разбаловались. Я так расстроилась! И так хотела, чтобы ты меня обняла! А ты рассердилась». Я прижала к себе дочку. «Прости меня, Варенька!».
А она все говорила. Говорила… То, что я никогда не знала. О чем просто не думала. Хотя считала, что у нас с ней близкие, доверительные отношения. Она говорила и как будто выплескивала все, что копилось годами в её нежной душе, всю ту боль, которую я, мать, безумно её любящая, ей нанесла.
Говорила о каком-то утёнке, которого долго и старательно вырезала в пять лет и хотела мне подарить, чтобы порадовать. А я отругала ее за разбросанные везде обрезки бумаги и клей на полу. Оказалось, она ещё долго спала с ним под подушкой и грустила, что они с утёнком маме не нужны.
Говорила, что когда родилась Сонечка, она тоже хотела стать опять маленькой. Потому что я все время провожу с малышкой. Что хотела, чтобы и её все время брали на руки и целовали в головку… И даже стала пытаться «сюсюкать» «как малыши»… А я ей строго: «Не кривляйся!».
Говорила, как ее кто-то обидел в школе, и она очень хотела со мной поговорить, поплакаться. А я была чем-то занята и отмахнулась: «Потом!».
Как сделала на труде красивую проделку и мчалась домой мне её подарить, а я отругала её за тройку. И поделка так и осталась валяться в портфеле.
Говорила, что я очень хорошая, но вспыльчивая. И она часто залезает к себе на второй этаж кровати и представляет, как было бы хорошо, если бы я всегда была спокойная, ласковая. А ещё мечтает, чтобы мы сели всей семьёй и налепили пирожков. И пусть вся кухня будет в муке и тесте, зато как весело.
И как ей больно, когда мы с папой иногда вздорим: «Ведь вы такие хорошие, так любите друг друга… Никогда, слышите, никогда не ссорьтесь!». И много всего говорила… А я сидела, слушала… И теперь уже у меня слезы катились градом.
«Мамочка, ты не обиделась, что я тебе это сказала? Я давно хотела, просто боялась тебя расстроить! Я шла в храм и все это рассказывала Богу. Рассказала сейчас тебе, и мне стало так легко!».
Нет, доченька моя любимая, я не обиделась. Мне просто больно. Больно за то, что я так быстро забыла себя — в детстве.
Как я сама плакала, когда работающим и вечно занятым родителям было некогда меня выслушать. И я ночами выплакивала свои беды плюшевой собаке Биму.
Как лет в шесть хотела сделать подарок родителям на Новый год и склеила из картона домик. Радостно помчалась к ним в комнату подарить, а у них были какие-то проблемы и они выпроводили меня: «Потом! Иди, уберись в комнате!». И как я рыдала в обнимку с этим домиком.
Как я ревела из-за чего-то, а мне говорили: «Прекрати сейчас же! Это ерунда!». А для меня это не было ерундой, понимаете?! И я обещала себе, что со своими детьми у меня будет все совсем по-другому. Все! По-другому!
Как же мы, родители, все быстро забываем! Какими важными, умными, строгими мы становимся. Какими черствыми! И как раним мы наших детей тем же, чем ранили нас порой наши родители — случайно, не подумав. Почему мы перестаём понимать, что-то, что не важно для нас, может быть важно нашим деткам? Почему мы не слышим их?
Варенька, милая! Ты выросла! Тебе целых десять лет! Ты уже видишь меня не как «прекрасный мир», как видят маму малыши. Ты видишь меня такой, какая я есть, со всеми моими недостатками! Спасибо тебе за это! Теперь мне нужно учиться быть мамой взрослых детей.
Я услышала тебя! Ты мне очень помогла! И я хочу, чтобы ты знала. Ты и твои сестрёнки — самое прекрасное, что когда-либо было и есть в нашей с папой жизни. Мы так хотим, чтобы вы были счастливы. И чтобы больше не было поводов для таких разговоров. Мы долго сидели с дочкой, обнявшись, рассказывали друг другу о себе… плакали… Весь вечер проревели.
Да! Это был самый тяжёлый день в моей жизни. И одновременно прекрасный! День новой жизни, в которой я постараюсь СЛЫШАТЬ вас, мои драгоценные девочки. На ночь я перекрестила их, поцеловала в лобики. «Прости меня, Варенька!» — шепнула я старшей. «Мамочка, я так тебя люблю!» — сказала она сквозь сон.
Я люблю кладбища. Кажется, я даже уже об этом писала. Там есть о чем подумать. Идешь тихо, смотришь на могилы и понимаешь, что за этими одинаковыми камнями и крестами – судьбы. Разные, неповторимые… Радости, беды, надежды, разочарования, любовь, ненависть… Кем были эти люди? Как жили? Как умирали? Хорошо, плохо? О чем мечтали?.. Бог весть…
Больше всего люблю сельские кладбища. И особенно весной. Рядом со смертью – рождение новой жизни. Пробуждается и поёт природа, греет солнце, щебечут птицы. И именно в этот миг чувствуешь, что смерти-то этой и нет. Просто открылась дверь, и ушёл туда человек. Куда? И что будет теперь с ним? Знает только Господь…
В этом году в нашей деревне меня опять туда потянуло.
У одной могилки сидела старушка. Кто у неё там – муж, сын? Посидела, перекрестилась и пошла куда-то. Рядом с другой очень деятельно копошились молодые мужчина с женщиной. Она рвала траву, он красил оградку. И о чем-то оживлённо и совсем не по-кладбищенски болтали. Когда я шла обратно, они тоже уже собирались. Женщина напоследок протирала фотографию на памятнике. А ее спутник зачем-то, тоже заботливо, пристраивал рядом на земле рюмку водки.
В тот день я случайно обратила внимание на одну могилу. Не потому что она была заброшенной и неухоженной – таких там много. А потому что покосившийся ржавый крест, воткнутый в землю, был явно самодельным, из каких-то двух труб. И всё – ни ограды, ни цветов. Только заросший, давно забытый холм. И даже на фоне других неприкаянных могил он выглядел особенно сиротливо. Как будто никогда и не был никому нужен…
Весь вечер этот грустный холм так и стоял у меня перед глазами. И увидев соседку, старенькую уже тётю Машу, я спросила про него.
– Тот, на отшибе, с трубами? Так это Серёжка-урод, – ответила она. – Бедолага…
Она вздохнула и задумалась, что-то вспоминая…
Серёжка, правда, был бедолагой. С рождения. Бабка его, которую все в деревне звали просто Петровна, и которая единственная из всех человеческих существ на земле хоть как-то тепло к нему относилась, вздыхала, глядя на внука, и шамкала беззубым ртом: «Эх, горемычный, лучше бы ты помер». Может и лучше. Но Серёжка жил.
Выжил он, когда мать его, Маринка, местная алкоголичка, сквозь пьяный угар осознав, что беременна, выпила какой-то абортивный отвар, который дала ей местная знахарка, и сама чуть не померла…
Выжил он, когда полусумасшедший от беспробудного пьянства отец его Степан зашвырнул в скулящего уже от голода сына топором и снес ему половину лица. Так Серёжка в четыре года стал уродом. Маринка заголосила, хотя к сыну особых чувств не испытывала. Степан протрезвел, сам пошёл в местную милицию, его посадили, в тюрьме он помер.
Маринка по мужу убивалась недолго, пока другой алкаш, Генка, не пришёл к ней с бутылкой и со словами: «Щенок, пойди погуляй», – отвесил на ходу забинтованному Сережке пендаля. Маринка на это тупо заржала и плотоядно вытаращилась на водку…
Выжил Сережка, когда неделями дома было нечего жрать, и он таскал еду с соседних огородов.
Иногда, правда, бабка Петровна, тоже пьющая, но с перерывами, подкармливала его. Но это было нечасто и до очередного ее запоя. А потом она померла, и кормить пацана вообще стало некому.
Выжил, когда с ним, уродом, грязным и оборванным, брезговали общаться даже подобные ему оборванцы – тоже дети пьющих родителей, которых тогда в деревне было больше половины. Только стал диким и злым. Выжил, когда допивал за спящими прямо на грязном полу мамкой и Генкой «паленку», а потом блевал сутками и обещал себе, что у него всё будет по-другому.
Выжил в двенадцать лет, когда «обдолбанные» парни из какой-то залетной компании полночи насиловали его в лесу, а потом, еле дышащего, оставили умирать. Но утром на него наткнулись грибники. Завели дело, извращенцев поймали, а Сережку ещё больше стали сторониться, как прокаженного, а он сам стал ещё нелюдимее.
И даже тогда выжил, когда вешался из-за рыжей Ольки. Любил он ее, все знали. Но ни подойти, ни заговорить не решался. Потому что урод. Лишь злобно зыркал на неё глазами, как будто и любя и ненавидя одновременно за свои муки, и ускорял шаг, чтобы пройти быстрее мимо. А потом Олька вышла замуж за местного красавца Ивана. Несколько дней деревня пила, пела и гуляла. А Сережка сидел у своего дома на лавочке и прислушивался. А потом пошёл в сарай и повесился. Только оборвалась верёвка, и его лишь чуть придушило. Как будто даже смерть брезговала им.
Пацаном в местной школе Сережка появлялся нечасто. И то, потому что пригрозили: «Не будешь учиться – помрешь в тюрьме, как папаша твой». Быть как отец он хотел меньше всего. А потом настали девяностые, люди поехали в города, а кто остался – либо спился, либо сторчался, либо помер. За редким исключением, и то – стариков. Учиться в школе стало некому, и до сих пор стоит она, заброшенная и никому не нужная. Сережка к тому моменту со скрипом окончил восемь классов, просидев в некоторых по два года.
Что он теперь делал? Пил, как и все. Только в одиночку. Хотя когда-то обещал себе, что не будет. Ну и устроился на работу сторожем на еле ещё дышащий районный завод. Его взяли с какой-то злорадной готовностью и шёпотом за спиной: «Вот урод. Такой рожи любой вор испугается…»
Так прошло несколько лет… Померла мамка Маринка, замёрзла спьяну зимой в сугробе. Исчез Генка. Сережка не чувствовал, что он остался один. Он всегда один и был. Так уныло и «дошкандыбал» бы он, наверное, по жизни до того своего могильного холмика.
Но однажды поздней осенью напился он, как всегда, один, упал где-то по дороге домой и заснул, как когда-то мать, в снегу. И так же замёрз бы там. Но проснулся оттого, что кто-то лизал его уродливое лицо. Открыл он мутные глаза и увидел такую же страшную, как он сам, одноглазую и одноухую собачью морду. Пёс схватил его за ворот тулупа и потянул, мол: «Вставай, дурак, помрешь же».
И Сережка встал. Шатаясь, дошёл он до своего дома, открыл дверь и впустил увязавшегося за ним пса.
Что это был за покалеченный пёс и откуда он взялся, Серега не знал.
– Тебе пожрать, наверное, – пробормотал он. А нету ничего. Ладно, полежи.
Парень кинул на холодный пол старое одеяло, оделся и вышел.
– Тебе как всегда? – спросила его Нюрка-самогонщица, у которой он брал выпивку.
И не дожидаясь ответа, протянула мутную бутылку.
– Нет, мне это… Костей каких-то. Ну или просто…
– Чего-чего?
– Я заплачу.
– И этот допился, – со знанием дела прошептала Нюрка вслед Сереге, когда он уходил с остатками супа, который она ему продала.
Уродливый пес поел, а потом благодарно лизнул парню руку. Тот от неожиданности даже задохнулся и ошарашенно вытаращился на место, которого коснулся шершавый язык. До этого самое доброе, что он видел и слышал в жизни, были слова бабки Петровны: «Эх, горемычный, лучше бы ты помер». А потом медленно, робко и неумело положил эту руку на обезображенную кем-то песью голову.
Так «притулились» друг к другу два одиноких уродливых и никому не нужных существа. И стало им теплее.
Впервые в жизни Серегу кто-то ждал дома. И впервые он спешил туда, в этот дом, покупая так же у Нюрки какие-то объедки. И как же был он счастлив, когда открывал дверь, а навстречу с радостным лаем бросался его единственный в этом мире друг. Нет, он и выпивку тоже брал, но уже не так часто. А потом стал чего-то готовить. Ел сам и угощал Одноухого – так он назвал пса. И было им хорошо.
Над ними посмеивались: «Надо же, два урода, нашли друг друга». Но и замечать стали, что глаза у Сереги могут быть не только дикими и злыми, но и ласковыми и добрыми. Наверное, в эти минуты он думал о том, что и его теперь ждут и что он кому-то нужен.
Со временем он сделал Одноухому во дворе будку, посадил на длинную цепь, и тот старательно охранял дом, облаивая всех, кто проходил мимо. Хотя охранять-то было незачем. Брать у Сереги было нечего, и все это знали.
А потом Одноухий пропал. Сорвался, наверное, с цепи и убежал. Многие тогда видели, как Серега подолгу стоял у забора и всматривался вдаль.
Через несколько дней деревенские мужики принесли пса на одеяле с перебитыми ногами. Тот еле дышал, но был жив.
– Это Петька с компанией… Мы видели, – сказали они и положили Одноухого на землю.
Петька был местный наркоман и просто дебил.
Серега опустился на колени рядом с псом и обнял его. А тот слабо лизнул его в нос.
– Пойдём выпьем, что ли, – пробормотали мужики, как-то растерянно всхлипнув. И тихонько побрели.
Сережка с трудом поднял Одноухого и понёс в дом. Вечером к ним постучалась Нюрка.
– Я это… Вот, сварила вам… Поешьте, что ли… Да убери ты свои деньги!
Пёс выжил, но ходить уже больше не мог, только ползал. И однажды Серега, взяв тяжёлую палку, пошёл туда, где чаще всего гулеванил Петька с компанией, покалечивший его единственного друга.
Разное потом говорили. Кто-то – что Серега хотел просто попугать, кто-то – что так же перебить ноги, как это сделали с Одноухим. Но через два дня нашли его с ножом в спине. Хватились бы, наверное, и позже, а может, и вообще не хватились бы, но выл пес на всю деревню, и заподозрили люди неладное. А Петьки после этого и след простыл.
Собрались мужики, сколотили гроб, похоронили Серегу. Да что там похоронили. Закопали на местном кладбище за деревней – и все. Дом заколотили. А Одноухий? Одноухий опять пропал…
– Мы долго удивлялись тогда, куда этот пёс мог деться, он же не ходячий, – вспоминала старенькая соседка тетя Маша, которая мне все это рассказывала. – А потом Нюрка-самогонщица вся в слезах прибежала с кладбища.
Ходила Нюрка на могилу к своей покойной матери. Проходя мимо места, где недавно похоронили Серегу-урода, замерла, как громом поражённая. На могильном холмике, обняв покалеченными лапами землю, лежал Одноухий. Он был мертв…
Тетя Маша украдкой вытерла слезы.
– Сколько лет прошло, а не могу спокойно вспоминать. Ты там была, видела, что это далеко. Как он дополз-то, бедный, как нашёл?…
«Что мы, хуже собаки?»
В тот день у Серегиной могилы собрался народ. Нюрка, мужики, женщины, нестарая ещё тетя Маша… Они стояли, смотрели на Одноухого и думали о чем-то своём.
– Сделайте Сереге крест какой, что-ли, мужики, – сказала вдруг Нюрка. – Что мы, хуже собаки? С меня бутылка.
– Что мы, не люди, – ответил кто-то.
– А ведь мужик он был неплохой, зла никому не делал, – раздался другой голос.
– Отмучился, бедолага…
– Эх…
Так появился на том холмике наскоро сваренный крест из двух труб. А потом прошло время, ещё много народу разъехалось, Серегин дом совсем развалился, могила заросла и все всё забыли…
На следующий день я нарвала маленький букет – одуванчики, какие-то синие цветочки – и пошла на кладбище.
Так же звенела природа, пели птицы, порхали бабочки, и казалось, что смерти нет.
– Почему Господь дал тебе всё это? – думала я. – Где ты сейчас? Как тебе там?
И мне почему-то казалось, что всё у Сереги сейчас хорошо. Вот чувствовала я это, и всё. А ещё я думала о том, что будь в жизни у него чуть больше любви, всё было бы по-другому.
Как же важна Любовь! Если даже любовь собаки сумела осветить и согреть жизнь несчастного одинокого парня, что смогла бы сделать любовь человеческая. Да, любовь творит чудеса! А отсутствие ее убивает всё живое. И почему умел любить тот же уродливый пёс Одноухий, а мы, люди, часто не умеем? Мы же не хуже собак…
Две недели назад у нас родилась пятая дочь, Машенька. Мы уже несколько месяцев знали, что она именно Машенька, и ласково обращались к моему животу по имени. Не знали мы другого. Что в родзале, через несколько минут после ее появления на свет, мне скажут: «По всем признакам у вашей девочки синдром Дауна!». И вместо погружения в океан опьяняющего счастья я провалюсь в жуткую, пугающую темноту.
С самого начала все пошло не так. С первых дней беременности все пошло не так. Точнее, не так, как в предыдущие четыре раза. Это была абсолютно волшебная беременность. Мне в принципе очень нравится ходить с пузом. Я всегда ношу его как орден, всячески выпячиваю и надеваю сарафаны для беременных с первого дня задержки.
Но в этот раз это была настоящая сказка. У меня не было токсикоза — если не считать пары недель где-то в начале. Но для человека, которые четыре предыдущих раза не отползал от унитаза (что совсем не мешало мне радоваться жизни), его действительно не было. У меня были прекрасные анализы, УЗИ и КТГ. И совсем не было отеков, как в прошлые беременности. Я почти не набрала вес (восемь килограммов к моменту родов — это ни о чем), совершенно не чувствовала живот и летала, как на крыльях. Я расцвела и похорошела. Что уж скромничать, я это знаю. Мы с мужем даже шутили, что буду беременеть до пенсии, чтобы в старости не тратиться на пластические операции.
Правда, одновременно заметно поглупела — не могла ни писать статьи, ни читать умные книги. Зато целыми днями смотрела «Женского доктора» или сладко спала. Но нам, красивым девочкам, простительно. А главное — у меня внутри все пело и плясало. Я чувствовала, что с вероятностью 90% это моя последняя беременность, и наслаждалась ей по полной.
Хотя нет, вру. Не все было так лучезарно. Были отдельные моменты, омрачавшие этот праздник. Несколько ужасных дней в самом начале… Тогда тест только показал две полоски. Помню, я вдруг проснулась часа в два ночи от чувства страха. Страха, что у меня родится ребенок с синдромом Дауна. Ничего не предвещало, я даже ни разу не была в женской консультации, но этот страх — липкий, противный, изматывающий — еще, наверное, около недели не давал мне ни спать, ни вообще нормально жить. Я приставала с этим к друзьям и знакомым врачам. Они отвечали: «Ой, да у тебя пятый ребенок, чего ты переживаешь! И вообще, чего боишься, то всегда и случается!». Я «доставала» наших приходских батюшек и слышала в ответ, что «даже волос без воли Божией…» и т.д. Однажды я даже подошла к мужу и сказала: «У нас все так хорошо! Если с этим ребенком что-то будет не так, я себе не прощу!». Сейчас мне кажется, что я знала, что так будет. Что у меня родится именно такая дочурка. Не в смысле, что я, правда, «притянула» к себе то, чего боялась. Просто материнское сердце чувствует.
Но прошло совсем немного времени, меня отпустило, и наступило то самое состояние блаженства. Правда, перед каждым УЗИ я ночь не спала, тряслась, как осиновый лист, практически падала в обморок на кушетку перед аппаратом и с щенячьей преданностью, заглядывая в глаза узистки, шептала хриплым, срывающимся голосом: "Там все нормально? Скажите, не молчите! Почему вы молчите? Что у вас с лицом? Там что-то не так?" "Это у вас что-то с лицом," - строго отвечала врач. - "А я работаю… Да все нормально! Носовая косточка есть. Воротниковая зона не увеличена. И вообще все прекрасно."
И я счастливая уходила.
Сейчас меня многие спрашивают, делала ли я скрининги. Нет, не делала. Ни в одну из пяти моих беременностей. Я не видела в этом для себя никакого смысла. Во-первых, насколько я понимаю (могу, конечно, ошибаться, я не врач), задача скрининга — выявить у плода генетические заболевания. Ну, выявили, и что? Генетика не лечится ни внутриутробно, ни внеутробно, вообще никак. А все, что можно «починить», покажут другие обследования.
Многие говорят, что лучше заранее знать, чтобы морально подготовиться. Ну, или сделать аборт. И вот тут начинается «во-вторых». Которое гораздо сложнее, чем «во-первых». После рождения Машеньки я много думала обо всем этом. Аборт я бы не сделала. Но я говорю это совсем не с гордо поднятой головой. Я не героическая мама, готовая все принять и несколько месяцев до появления моего малыша на свет мирно жить со знанием, что он — инвалид. Сейчас я точно знаю, что я — трусиха и слабачка.
Да… Я не сделала бы аборт… Но я представляю себя в ситуации, когда в двенадцать-тринадцать недель я узнаю, что у меня ребенок с синдромом Дауна. Возможно, другие мамы гораздо сильнее, но для меня это был бы удар! Я не смогла бы убить. Но как же велик и мучителен был бы соблазн! Соблазн убежать от всего этого. Ради Бога, не подумайте только, что я тут за аборты агитирую. Нет! Но в голове точно вертелось бы: «Миллионы делают и ничего, живут… И вообще, я же не делаю ничего противозаконного… Все законно… И потом, у нас четверо детей! Господь простит… Конечно же, Он простит… Не согрешишь — не покаешься». А с другой стороны, я — христианка. Хиленькая, но какая есть. И для меня это недопустимо. Об этом вообще не может быть и речи. Да и куда бежать? От Христа? Да даже если бы я ей и не была — все равно, даже страшно подумать, как бы я жила потом, убив свою дочь. Маленькую, беззащитную. Которой я нужна, наверное, даже больше, чем другим нашим детям. У которой уже есть папа, мама, четыре сестренки и кот. Которая ни в чем не виновата.
И эта возможность изменить ситуацию с законной точки зрения и невозможность с христианской и просто человеческой загнали бы меня в тупик. Да что там мелочиться, это просто разорвало бы меня изнутри. Я сошла бы с ума задолго до родов. Я очень не завидую женщинам, которые оказались в этой ситуации. И преклоняюсь, если они выбрали жизнь. И не могу теперь никого судить. Аборт — это страшно, это попытка построить счастье и благополучие на крови детей. В конечном итоге — обреченная на провал попытка. Но грешника я судить не берусь. Сама не лучше. Потому что вот эта дилемма — это ад. Меня Господь уберег! А тут у меня нет выбора. И нет мук выбора. Я все узнала потом… Был шок. Но о нем чуть позже.
И еще… Мне тут говорили, мол: «Зачем таким деткам страдать? Лучше уж сразу — того… Избавить от мук». Сейчас я точно знаю, что все это вранье, будто в таких ситуациях волнует судьба этих детей и их страдания. Главный страх — что буду страдать Я, что будет трудно МНЕ. Вот это — голая правда жизни. И не нужно обманывать себя и других.
А пока я ничего не знала. И вдохновенно ждала родов, которые мне «назначили» примерно на 9 ноября — мой день рождения. Но 11 октября мы с мужем сидели на кухне, у меня немного тянуло живот, и я пошутила: "Вот рожу сегодня и покрестим Машеньку в честь схимонахини Марии, матери Сергия Радонежского." Был как раз день ее памяти. "Ты, мать, держись, не расслабляйся, рано еще,"- ответил Вадим.
И я держалась. Но слово — не воробей: в ночь с 11 на 12 октября раздался треск лопнувшего пузыря (этот звук я слышала впервые), у меня отошли воды, мы вызвали скорую, и я действительно отправилась рожать. Правда, было уже не до шуток. Сутки у меня не было схваток, и при этом мне никак не могли сбить давление, которое начало скакать. Стимулировать не хотели, потому что срок пограничный — 37-я неделя, и тут каждый день на счету.
В какой-то момент меня перевели из родового в гинекологию и положили под капельницу. Не знаю, что на меня подействовало — магнезия или просто усталость и волнение. Да какое там волнение… Я была уже на грани истерики. В общем, в какой-то момент я поняла, что от слабости практически не могу пошевелиться. А у меня теоретически впереди были еще роды. "Не переживай, от нас беременным еще никто не уходил", — успокаивали врачи. "Сделайте мне кесарево", — стонала я. "Пятые роды! Стыдись!" - отвечали мне.
И я стыдилась… Но недолго. Вскоре я уже звонила мужу и объявляла, что умираю. На исходе суток без вод и схваток мне дали какую-то таблетку для «подготовки шейки матки к стимуляции» и обнадежили, что «может, до самой стимуляции я и не доживу». В «предсмертном» рывке я оторвала голову от кушетки… "Не-не, не в этом смысле… Я о том, что схватки могут начаться", - поспешила успокоить меня врач.
Следующей ночью после моего приезда в роддом схватки и правда начались. Когда стало понятно, что это именно они, а не мои фантазии, меня отцепили от проводов и капельниц и повели в родовое отделение. "Ой, а что это у вас?" — спросила вдруг медсестра. Я посмотрела на руку, на которую она показывала и увидела, что безымянный палец, с которого я на этот раз забыла снять обручальное кольцо, отек, «потолстел» раза в два и посинел. А следом за ним и вся кисть. "Вы почему не сняли кольцо?!" — паниковала медсестра. Я тоже собралась запаниковать, но у меня началась схватка. "Пойдемте в туалет, с мылом попробуем", — потащила меня моя спутница. Я поползла в туалет… Ни с мылом, ни без мыла ничего не получалось. "Что тут у вас?" — спросила какая-то девушка в белом халате. "Все нормально, рожаем", — ответила медсестра, изо всех сил дергая меня за палец. "А-а-а", — зевнула та. "Так!" — собралась с мыслями медсестра. — "Нужен слесарь, чтобы перекусить кольцо! Где же этот телефон? Алло! Алло! Есть у нас слесарь? Я говорю, позовите слесаря! У нас женщина рожает!" Но слесаря я не хотела. Тут как раз началась новая схватка, я поняла, что больнее уже вряд ли будет, и с победным криком вождя индейцев рванула кольцо. И, о чудо, оно снялось. Даже без пальца. В родовом я еще пару часов полежала на КТГ и, наконец, начались потуги.
"Смотрите, кто у вас?" — показала мне Машеньку акушерка. "Девочка!" — улыбнулась я. Врачи странно переглянулись.
— Вы делали скрининги?
— Нет, а что с ней?
— По всем признакам у вашей девочки синдром Дауна!
Эта фраза еще не раз будет сниться мне ночами. Я попыталась упасть в обморок. Но я и так уже лежала на родовом кресле почти в обмороке после этих кошмарных родов. По сравнению с ними четыре предыдущих раза я просто приходила в роддом, и мне выдавали ребенка. "Можно я посплю?" — выдавила я. "Можно", — сказала акушерка. — "Только сначала поцелуй ее." Я поцеловала. Потом мне еще несколько раз совали дочь для поцелуев, пока я не сказала: "Да отстаньте вы от меня, не брошу я ее."
Я пыталась спать, но не могла. Я не могла ни плакать, ни думать, ни поверить. Я просто лежала. А потом позвонила мужу.
— Привет! Я родила!
— Ой, поздр…
— У нее синдром Дауна!
Муж замолчал…
"Я не сильно переживал, хотя тоже не сразу поверил", — рассказал он мне уже дома. — "Я больше переживал за тебя. Ты помнишь, что ты написала мне?"
— Нет.
— Ты написала: «Ты же нас не бросишь?» И я понял, как тебе плохо…
Я родила Машеньку 13 октября, как раз под Покров Богородицы. Мы уже больше недели дома, и я каждый день прошу Божью Матерь… Да я даже и не знаю, что я уже прошу. Чтобы все было, как должно быть.
Я держу Машеньку на руках и несколько раз в день шепчу ей на ушко (такое любимое, крохотное ушко): «Прости меня, доченька!». За что? Знаете, я всегда раньше думала и очень легко рассуждала со стороны о том, что вот рождается в семье особый ребенок — больной, не такой, еще какой-то, и — «Счастье такой семье! Они погибали и в ус не дули, а теперь одной ногой в раю! Это даже лучше, чем здоровый ребенок. Здоровый — что? Никакого спасения, одно недоразумение. А тут — подвиг! Практически святость! Не плакать надо, а столы накрывать и праздновать! Господь посетил!»
Возможно, есть и такие семьи — смиренные, героические, не ропщущие, верящие Богу, как Авраам. Возможно, все, столкнувшиеся с тем, с чем столкнулись мы, такие. Крепкие! Низкий им поклон. Но я оказалась не такой. Да, я верю и знаю, что Господь милостив, терпелив и поступает с нами по любви. Он поступает с нами лучше, чем мы того заслуживаем. Но как же сложно, как страшно было мне понять и принять это тогда, когда Господь посетил не других, а меня. Тут не до православной романтики! Тут вопль отчаяния. Боль, разрывающая сердце и душу. Нереальность происходящего, невозможность поверить, что все это происходит со мной, СО МНОЙ! Нет, этого просто не может быть.
Помню, я смотрела на дочь и не хотела брать ее на руки. Я ее вообще не хотела! Я через силу прикладывала ее к груди и не чувствовала никакого тепла. Отвернувшись к стене, я кричала про себя: «Господи, исцели ее! Или забери. Я не готова! Я не смогу! Я НЕ ХОЧУ!». Я требовала у Бога отмотать время назад, и тогда я бы точно не забеременела. Мне слали по интернету сотни поздравлений, а я сходила с ума. Я не могла читать фейсбук. Потому что у кого-то где-то там благополучная жизнь, а моя рухнула. Я не могла смотреть старые фотографии в телефоне, потому что это «когда еще все было хорошо». Я думала о будущем и понимала, что Маши в нем нет. Я ее просто там не вижу.
Машенька все это чувствовала. Чувствовала, что не нужна. Она не брала грудь, за двое суток ни разу не открыла глаз и похудела на 300 грамм. Она даже не плакала. Вообще. «Как тут наша солнечная мама?» — спрашивал меня заведующий отделением. А я не была никакой солнечной мамой! Я чувствовала себя чудовищем, но ничего не могла сделать.
Сейчас я очень благодарна акушерам, врачам, медсестрам, уборщицам в роддоме. За то, что все они были предельно корректны. Человечны! Ни одного слова об отказе, ни одного косого взгляда, только поддержка. Вокруг меня буквально «водили хороводы», и я, несмотря ни на что, ощущала себя королевой роддома. Это немного держало меня на плаву.
Но больше всего я благодарна женщине, которая как раз не была корректна. Вся зеленая от своих дум, я стояла тогда рядом с душевой. Мимо проходила какая-то дама из персонала. Я ее еще не видела. Лет пятидесяти-шестидесяти, очень видная, с прической и огромными нарощенными ресницами. Я в тот момент даже отвлеклась от своих бед и подумала: «Ничего себе опахала!». "Ты чего такая?" - спросила она. - "Тебе плохо?"
— Плохо!
— Что случилось?
— У моей дочери синдром Дауна!
Женщина усиленно захлопала своими опахалами и, поднимая вокруг меня сочувственный сквозняк, запричитала: "Ой, беда! Так где ты раньше была? Нужно было пятьдесят раз все перепроверить на УЗИ, чтобы аборт сделать, если что." Я не знаю почему, но в этот момент у меня прямо пелена с глаз спала. Я подумала, что там, в палате, моя дочь, уж какая есть, а тут кто-то посторонний жалеет, что я ее не убила. Оставив женщину моргать, я побежала к Машеньке. Я взяла ее на руки, целовала, прижимала к себе и повторяла: «Доченька, хорошая моя». И плакала. Много, долго. Впервые за это время. Вокруг бегали врачи с валерьянкой, а мне становилось легко и спокойно. С этими слезами изнутри выходил черный, жуткий кошмар.
И тут Машенька открыла глазки. В первый раз. И слабо улыбнулась. И начала что-то пищать. Я дала ей грудь, и она взяла. Тоже в первый раз. Она поняла, что я ее люблю и никому не отдам. И ей есть смысл бороться и жить…
Сейчас мы дома. Как восприняли сестренку наши четыре старшие девочки, я обязательно напишу. Но потом. А пока мы не знаем, как будет дальше — легко, трудно. Мы не знаем, как сложится жизнь наших детей, но сделаем все, чтобы они были счастливы. И сами станем еще счастливее — вопреки или благодаря. Точно мы знаем одно — в наш дом заглянуло солнце. Наша солнечная Машенька. И стало еще теплее, чем раньше. Вокруг нее как-то все сплотились — и дети, и взрослые. Мы уже и не представляем, что еще недавно ее у нас не было. Или что она могла быть какой-то другой. Нет беды. Есть обычные хлопоты — памперсы, какашки, газики, прогулки. Есть мы, которые вместе. Есть старшие дети с их радостями и проблемами. Есть Любовь. И чувство, что Господь близко!
|